Однажды смерть улыбнется всем нам. Последние слова великих людей

Однажды смерть улыбнется всем нам. Единственное что мы можем сделать-улыбнуться ей в ответ! (Марк Аврелий)

В последний момент перед смертью великий Леонардо да Винчи воскликнул: «Я оскорбил Бога и людей! Мои произведения не достигли той высоты, к которой я стремился!».

Американский делец Абрагим Хьюит, на смертном одре сорвал с лица маску кислородного аппарата и пробормотал: «Оставьте! Я уже мертв…»

Композитор Эдвард Григ: «Ну что ж, если это неизбежно…».

Отец диалектики Фридрих Гегель и перед лицом смерти остался верен принципам противоположности, на которых основана вся его философия: «Только один человек меня понял на протяжении всей моей жизни, — прошептал он, но, помолчав, добавил: — А в сущности, и он меня не понимал!».

Королева Мария Антуанетта перед казнью была совершенно спокойна. Всходя на эшафот, она оступилась и наступила палачу на ногу: «Простите, пожалуйста, месье, я это сделала случайно…».

Римский император и тиран Нерон перед смертью вскричал: «Какой великий артист умирает!».

Джордано Бруно: «Сжечь — не значит опровергнуть!»

Язычник, царь Веспасиан, умерший через одиннадцать лет после Нерона, прошептал: «Я думаю, что теперь я стану богом!»

Вацлав Нижинский, Анатоль Франс, Гарибальди, Байрон перед смертью прошептали одно и то же слово: «Мама!».

Когда умирал прусский король Фридрих I, священник у его одра читал молитвы. На словах «нагим я пришел в этот мир и нагим уйду» Фридрих оттолкнул его рукой и воскликнул: «Не смейте хоронить меня нагим, не в парадной форме!».

Умирая, Бальзак вспоминал одного из персонажей своих рассказов, опытного врача Бианшона: «Он бы меня спас…».

Автор известного высказывания «мысль изреченная есть ложь» Федор Тютчев перед смертью сказал: «Какая мука, что не можешь найти слово, чтобы передать мысль».

Михаил Романов перед казнью отдал палачам свои сапоги — «Пользуйтесь, ребята, все-таки царские».

Философ Иммануил Кант произнес: «Das ist gut».

Больная Анна Ахматова после укола камфоры: «Все-таки мне очень плохо!».

Один из братьев-кинематографистов, 92-летний О. Люмьер: «Моя пленка кончается».

Ибсен, пролежав несколько лет в параличе, привстав, сказал: «Напротив!» — и умер.

Шпионка-танцовщица Мата Хари послала целящимся в нее солдатам воздушный поцелуй: «Я готова, мальчики».

Надежда Мандельштам — своей сиделке: «Да ты не бойся».

— Последние слова Эйнштейна остались неизвестны, потому что сиделка не понимала по-немецки.

Последние слова Ивана Сергеевича Тургенева были странными: «Прощайте, мои милые, мои белесоватые…».

Федор Михайлович Достоевский проснулся на рассвете 28 января 1881 года с ясным осознанием того, что сегодня — последний день его жизни. Он молча дождался, пока проснется жена. Анна Григорьевна не поверила словам мужа, ведь накануне ему было лучше. Но Достоевский настоял, чтобы привели священника, причастился, исповедался и вскоре умер.

Антон Павлович Чехов умер в ночь на 2 июля 1904 года в гостиничном номере в немецком курортном городке Баденвейлер. Немецкий врач решил, что смерть уже стоит за его плечами. По древней немецкой врачебной традиции доктор, поставивший своему коллеге смертельный диагноз, угощает умирающего шампанским… Антон Павлович сказал по-немецки: «Я умираю» — и выпил до дна бокал шампанского.

Последние слова Льва Толстого, сказанные им утром 7 ноября 1910 года уже в забытьи, были: «Люблю истину» (по другой версии, он сказал — «Не понимаю», еще по одной: «Мне бы цыган услышать — и ничего больше не надо!»).

Римский легионер угрожающе помахивал коротким мечом над головой сидящего на земле старика. Архимед даже не потрудился поднять глаза. Солдат приказал старику подняться и следовать за ним. «Нет, — сказал Архимед, — нет, пока я не решу эту задачу». Через мгновение меч в руках безымянного солдата оборвал жизнь одного из величайших мыслителей всех времен.

Анна Болейн, любовница короля, должна была заплатить жизнью за связь с Его Величеством. Она была спокойна до конца. Обратившись к своей подруге по несчастью, которая дрожала, как осиновый лист, Анна сказала: «Мужайся. Палач — специалист с многолетним опытом… а у меня очень тонкая шея».

За дверями спальни королевы Елизаветы толпа придворных, преклонив колени, молилась за ее спасение. Королеву лечил лучший врач своего времени, и она боролась за жизнь до последнего. Но когда Бледный Всадник стал приближаться к ней все ближе и ближе, она поняла, что конец неизбежен. Потрясая в бессилии судорожно сжатым кулаком, королева воскликнула: «Все мое состояние за мгновение жизни!»

Уильям Портер, известный миллионам читателей своими восхитительными рассказами под именем О. Генри, долгое время был тяжело болен. Когда конец был близок, он сжал руку близкого друга, сидящего у изголовья, и долгую минуту лишь тяжело дышал, не произнося ни звука. Наконец знаменитый писатель произнес: «Чарли, я боюсь идти домой в темноте!»

Сэр Томас Мор взошел на эшафот с завязанными глазами. Он попросил, чтобы сняли повязку и заметил своему палачу: «Ты только доведи меня целым и невредимым к плахе, в дальнейшее путешествие я отправлюсь без посторонней помощи».

Доктор Самуэль Гарт, знаменитый врач эпохи Возрождения, сколотил состояние, оказывая профессиональные услуги членам королевской фамилии. Перед кончиной он обратился с последней просьбой к собратьям по профессии, столпившимся у его изголовья: «Прошу вас, господа, — сказал он, — отойдите в сторонку и дайте мне умереть собственной смертью».

А. Гоббс, советник сильных мира сего, сказал перед смертью: «Я отправляюсь в свое последнее путешествие… прыжок в неизвестность».

Графиня Руанская славилась безупречными манерами. И вот, когда ее жизнь приближалась к концу, в комнату на цыпочках вошел слуга и сообщил, что графиню желает видеть посетитель. Вежливая дама приказала слуге написать записку такого содержания: «Графиня Руанская шлет наилучшие пожелания и приносит свои извинения. Она готовится к смерти».

Джеймс Смитсон, основатель всемирно известного Смитсоновского института в Вашингтоне, во многих отношениях был человеком необычным, а его черный юмор оставался с ним до последней минуты. Врачи никак не могли поставить диагноз его смертельной болезни. Почувствовав, что остается совсем мало времени, он позвал врачей и сказал: «Я хочу, чтобы после смерти вы сделали вскрытие и выяснили, от чего же я все-таки умер. Я умираю ради того, чтобы вы определили мою болезнь».

Когда Томас Эдисон медленно и тяжело умирал, жена сидела у изголовья и держала его за руку. Казалось, что он уснул. Неожиданно Эдисон сел в кровати без посторонней помощи. Он открыл глаза и несколько секунд смотрел прямо перед собой. Затем он повернулся к миссис Эдисон и сказал: «Удивительно! Как там красиво!»

Последним словом расстрелянного Берии было короткое: «Скоты!»

Зоя Космодемьянская: «Сталин придет!»

Приписываемые Павлову предсмертные слова: «Академик Павлов занят. Он умирает.»

Ленин умер, будучи помрачён в разуме. Он просил у стола и стульев прощения за свои грехи.

Ягода — нарком НКВД, перед смертью «Должен быть Бог. Он наказывает меня за мои грехи».

ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ СТЕФАНА ЦВЕЙГА

Стефан Цвейг (28 ноября 1881 — 23 февраля 1942)

23 февраля 1942 г. газеты всего мира вышли с сенсационным заголовком на первой полосе: «Знаменитый австрийский писатель Стефан Цвейг и его жена Шарлотта покончили с собой в пригороде Рио-де-Жанейро». Под заголовком помещалась фотография, больше похожая на кадр из голливудской мелодрамы: мертвые супруги в постели. Лицо Цвейга умиротворенно-спокойно. Лотта трогательно положила голову на плечо мужа и нежно сжимает его руку в своей.

В то время, когда в Европе и на Дальнем Востоке бушевала человеческая бойня, ежедневно уносившая сотни и тысячи жизней, это сообщение не могло долго оставаться сенсацией. У современников поступок писателя вызвал скорее недоумение, а кое у кого (к примеру, у Томаса Манна) — так и просто возмущение: «эгоистическое презрение к современникам». Самоубийство Цвейга и спустя более чем полвека выглядит загадочно. Его причисляли к одному из всходов той суицидальной жатвы, которую фашистский режим собрал с нив германоязычной литературы. Сравнивали с аналогичными и почти одновременными поступками Вальтера Беньямина, Эрнста Толлера, Эрнста Вайса, Вальтера Газенклевера. Но сходства здесь (не считая, конечно, того факта, что все вышеперечисленные были немецкоязычными писателями — эмигрантами, а большинство — евреями) нет никакого. Вайс вскрыл себе вены, когда гитлеровские войска вошли в Париж. Находившийся в лагере для интернированных Газенклевер отравился, опасаясь, что будет выдан германским властям. Беньямин принял яд, боясь пoпaсть в руки гестапо: испанская граница, на которой он оказался, была перекрыта. Брошенный женой и оставшийся без гроша в кармане Толлер повесился в нью-йоркском отеле.

У Цвейга же никаких очевидных, обыденных причин для того, чтобы свести счеты с жизнью, не имелось. Ни творческого кризиса. Ни финансовых затруднений. Ни смертельной болезни. Ни проблем в личной жизни. До войны Цвейг был самым успешным немецким писателем. Его произведения издавались во всем мире, переводились не то на 30, не то на 40 языков. По меркам тогдашней писательской среды он считался мультимиллионером. Разумеется, с середины 30-х годов германский книжный рынок оказался для него закрыт, но оставались еще американские издатели. Одному из них Цвейг за день до смерти отправил два последних своих произведения, аккуратно перепечатанных Лоттой: «Шахматную новеллу» и книгу мемуаров «Вчерашний мир». В столе писателя позднее обнаружились так и незаконченные рукописи: биография Бальзака, очерк о Монтене, безымянный роман.

Тремя годами раньше Цвейг женился на своей секретарше, Шарлотте Альтман, которая была на 27 лет моложе его и предана ему до смерти, как оказалось — в буквальном, не переносном смысле слова. Наконец, в 1940 г. он принял британское подданство — мера, избавлявшая от эмигрантских мытарств с документами и визами, ярко описанных в романах Ремарка. Миллионы людей, зажатых в жернова гигантской европейской мясорубки, могли только позавидовать писателю, комфортно устроившемуся в райском городке Петрополис и вместе с молодой женой делавшему вылазки на знаменитый карнавал в Рио. Смертельную дозу веронала в таких обстоятельствах обычно не принимают.

Само собой, версий о причинах самоубийства высказывалось немало. Говорили об одиночестве писателя в чужой Бразилии, тоске по родной Австрии, по разграбленному нацистами уютному домику в Зальцбурге, расхищенной знаменитой коллекции автографов, об усталости и депрессии. Цитировали письма бывшей жене («Я продолжаю свою работу; но лишь в 1/4 моих сил. Это всего лишь старая привычка без какого-либо творчества…», «Я устал от всего…», «Лучшие времена безвозвратно канули…») Вспоминали почти маниакальный страх писателя перед роковой цифрой 60 лет («Я боюсь болезней, старости и зависимости»). Считается, что последней каплей, переполнившей чашу терпения, стали газетные сообщения о взятии японцами Сингапура и наступлении войск вермахта в Ливии. Ходили слухи, что готовится германское вторжение в Англию. Возможно, Цвейг опасался, что война, от которой он бежал, пересекая океаны и континенты (Англия — США — Бразилия — маршрут его бегства), перекинется в Западное полушарие. Самое известное объяснение дал Ремарк: «Люди, не имевшие корней, были чрезвычайно нестойки — в их жизни случай играл решающую роль. Если бы в тот вечер в Бразилии, когда Стефан Цвейг и его жена покончили жизнь самоубийством, они могли бы излить кому-нибудь душу, хотя бы по телефону, несчастья, возможно, не произошло бы. Но Цвейг оказался на чужбине среди чужих людей» («Тени в раю»).

Герои многих произведений Цвейга кончали так же, как и их автор. Возможно, перед смертью писатель вспомнил свой собственный очерк о Клейсте, совершившем двойное самоубийство вместе с Генриеттой Фогель. Но сам Цвейг суицидальной личностью никогда не был.

Есть странная логика в том, что этим жестом отчаяния завершилась жизнь человека, казавшегося современникам баловнем судьбы, любимцем богов, счастливцем, везунчиком, родившимся «с серебряной ложкой во рту». «Возможно, прежде я был слишком избалован», — говорил Цвейг в конце жизни. Слово «возможно» тут не слишком уместно. Ему везло всегда и везде. Повезло с родителями: отец, Мориц Цвейг, был венским текстильным фабрикантом, мать, Ида Бреттауэр, принадлежала к богатейшей семье еврейских банкиров, члены которой расселились по всему миру. Состоятельные, образованные, ассимилированные евреи. Повезло родиться вторым сыном: старший, Альфред, унаследовал отцовскую фирму, а младшему предоставили возможность учиться в университете, чтобы получить университетскую степень и поддержать семейную репутацию титулом доктора каких-нибудь наук.

Повезло с временем и с местом: Вена конца XIX века, австрийский «серебряный век»: Гофмансталь, Шницлер и Рильке в литературе; Малер, Шенберг, Веберн и Альбан Берг в музыке; Климт и «Сецессион» в живописи; спектакли Бургтеатра и Королевской оперы, психоаналитическая школа Фрейда… Воздух, пропитанный высокой культурой. «Век надежности», как его окрестил ностальгирующий Цвейг в предсмертных мемуарах.

Повезло со школой. Правда, саму «учебную казарму» — казенную гимназию — Цвейг ненавидел, но он оказался в классе, «зараженном» интересом к искусству: кто-то писал стихи, кто-то рисовал, кто-то собирался стать актером, кто-то занимался музыкой и не пропускал ни одного концерта, а кто-то даже печатал статьи в журналах. Позднее Цвейгу повезло и с университетом: посещение лекций на философском факультете было свободным, так что занятиями и экзаменами его не изнуряли. Можно было путешествовать, подолгу жить в Берлине и Париже, знакомиться со знаменитостями.

Повезло во время первой мировой войны: хотя Цвейга и призвали в армию, но отправили всего лишь на необременительную работу в военном архиве. Параллельно писатель — космополит и убежденный пацифист — мог публиковать антивоенные статьи и драмы, участвовать вместе с Роменом Ролланом в создании международной организации деятелей культуры, выступавших против войны. В 1917 г. цюрихский театр взялся за постановку его пьесы «Иеремия». Это дало Цвейгу возможность получить отпуск и провести конец войны в благополучной Швейцарии.

Повезло с внешностью. В молодости Цвейг был красив и пользовался большим успехом у дам. Долгий и страстный роман начался с «письма незнакомки», подписанного таинственными инициалами ФМФВ. Фридерика Мария фон Винтерниц тоже была писательницей, женой крупного чиновника. После окончания первой мировой войны они поженились. Двадцать лет безоблачного семейного счастья.

Но больше всего, конечно, Цвейгу повезло в литературе. Он начал писать рано, в 16 лет напечатал первые эстетски-декадентские стихи, в 19 — издал за свой счет сборник стихов «Серебряные струны». Успех пришел мгновенно: стихи понравились самому Рильке, а грозный редактор самой солидной австрийской газеты » Neue Freie Presse«, Теодор Герцль (будущий основатель сионизма), взял его статьи для публикации. Но настоящую славу Цвейгу принесли произведения, написанные после войны: новеллы, «романизированные биографии», сборник исторических миниатюр «Звездные часы человечества», биографические очерки, собранные в цикл «Строители мира».

Он считал себя гражданином мира. Объездил все континенты, побывал в Африке, Индии и обеих Америках, разговаривал на нескольких языках. Франц Верфель говорил, что Цвейг был лучше, чем кто-либо еще, подготовлен к жизни в эмиграции. Среди знакомых и друзей Цвейга числились практически все европейские знаменитости: писатели, художники, политики. Впрочем, политикой он демонстративно не интересовался, считая что «в реальной, в подлинной жизни, в области действия политических сил решающее значение имеют не выдающиеся умы, не носители чистых идей, а гораздо более низменная, но и более ловкая порода — закулисные деятели, люди сомнительной нравственности и небольшого ума», вроде Жозефа Фуше, биографию которого он написал. Аполитичный Цвейг даже на выборы никогда не ходил.

Еще гимназистом, в 15 лет Цвейг начал собирать автографы писателей и композиторов. Позднее это хобби стало его страстью, ему принадлежало одно из лучших в мире собраний рукописей, включавшее страницы, написанные рукой Леонардо, Наполеона, Бальзака, Моцарта, Баха, Ницше, личные вещи Гете и Бетховена. Одних каталогов насчитывалось не меньше 4 тысяч.

Весь этот успех и блеск имел, впрочем, и оборотную сторону. В писательской среде они вызывали ревность и зависть. По выражению Джона Фаулза, «серебряная ложка со временем стала превращаться в распятие». Брехт, Музиль, Канетти, Гессе, Краус оставили откровенно неприязненные высказывания о Цвейге. Гофмансталь, один из организаторов Зальцбургского фестиваля, потребовал, чтобы Цвейг на фестивале не появлялся. Писатель купил дом в маленьком, захолустном Зальцбурге еще во время первой мировой войны, задолго до всяких фестивалей, но это соглашение он соблюдал и каждое лето, на время фестиваля, уезжал из города. Другие были не столь откровенны. Томаса Манна, считавшегося немецким писателем № 1, не слишком радовал тот факт, что кто-то обогнал его по популярности и рейтингам продаж. И хотя он писал о Цвейге: «Его литературная слава проникла в отдаленнейшие уголки земли. Может быть, со времен Эразма ни один писатель не был столь знаменит, как Стефан Цвейг», в кругу близких Манн называл его одним из худших современных немецких писателей. Правда, планка у Манна была не низенькой: в ту же компанию вместе с Цвейгом угодили и Фейхтвангер, и Ремарк.

«Неавстрийский австриец, нееврейский еврей». Цвейг действительно не чувствовал себя ни австрийцем, ни евреем. Он осознавал себя европейцем и всю жизнь ратовал за создание объединенной Европы — безумно-утопическая идея в межвоенный период, осуществленная спустя несколько десятилетий после его смерти.

Цвейг говорил о себе и своих родителях, что они «были евреями лишь по случайности рождения». Как и многие преуспевающие, ассимилированные западные евреи, он с легким презрением относился к «Ostjuden» — выходцам из нищих местечек черты оседлости, соблюдавшим традиционный образ жизни и говорившим на идиш. Когда Герцль попытался привлечь Цвейга к работе в сионистском движении, тот наотрез отказался. В 1935 г., оказавшись в Нью-Йорке, он не стал высказываться по поводу преследований евреев в нацистской Германии, боясь, что это только ухудшит их положение. Цвейга осуждали за этот отказ использовать свое влияние в борьбе против нарастающего антисемитизма. Ханна Арендт называла его «буржуазным писателем, никогда не заботившимся о судьбе собственного народа». На самом деле все было сложнее. Спрашивая себя, какую национальность он бы выбрал в объединенной Европе будущего, Цвейг признавался, что предпочел бы быть евреем, человеком, обладающим духовной, а не физической родиной.

Читателю Цвейга трудно поверить в тот факт, что он дожил до 1942 г., пережил две мировые войны, несколько революций и наступление фашизма, что он объездил весь мир. Кажется, что его жизнь остановилась где-то в 20-х годах, если не раньше, и что он никогда не бывал за пределами Центральной Европы. Действие почти всех его новелл и романа происходит в довоенное время, как правило, в Вене, реже — на каких-нибудь европейских курортах. Такое впечатление, что Цвейг в своем творчестве пытался сбежать в прошлое — в благословенный «золотой век надежности».

Другим способом побега в прошлое были занятия историей. Биографии, исторические очерки и миниатюры, рецензии и воспоминания занимают в творческом наследии Цвейга куда больше места, чем оригинальные произведения — пара десятков новелл и два романа. Исторические интересы Цвейга не были чем-то необычным, всю немецкую литературу его времени охватила «тяга к истории» (критик В. Шмидт-Денглep): Фейхтвангер, братья Манны, Эмиль Людвиг… Эпоха войн и революций требовала исторического осмысления. «Когда совершаются такие великие события в истории, не хочется выдумывать в искусстве», — говорил Цвейг.

Особенность Цвейга в том, что история сводилась для него к отдельным, решающим, кризисным моментам — «звездным часам», «подлинно историческим, великим и незабываемым мгновениям». В такие часы никому не известный капитан инженерных войск Руже де Лиль создает «Марсельезу», авантюрист Васко Балбоа открывает Тихий океан, а из-за нерешительности маршала Груши меняются судьбы Европы. Цвейг и в своей жизни отмечал такие исторические мгновения. Так, крах Австро-Венгерской империи для него символизировала встреча на швейцарской границе с поездом последнего императора Карла, отправлявшего в изгнание. Он и автографы знаменитостей коллекционировал не просто так, а искал те рукописи, которые бы выразили миг вдохновения, творческого озарения гения, которые бы позволили «постичь в реликвии рукописи то, что сделало бессмертных бессмертными для мира».

Новеллы Цвейга — это тоже истории одной «фантастической ночи», «24 часов из жизни»: концентрированный момент, когда вырываются наружу скрытые возможности личности, дремлющие в ней способности и страсти. Биографии Марии Стюарт и Марии-Антуанетты — это истории о том, как «обычная, будничная судьба превращается в трагедию античного масштаба», средний человек оказывается достойным величия. Цвейг считал, что каждому человеку присуще некое врожденное, «демоническое» начало, которое гонит его за пределы собственной личности, «к опасности, к неведомому, к риску». Именно этот прорыв опасной — или возвышенной — части нашей души он и любил изображать. Одну из своих биографических трилогий он так и назвал — «Борьба с демоном»: Гельдерлин, Клейст и Ницше, «дионисические» натуры, полностью подчиненные «власти демона» и противопоставляемые им гармоническому олимпийцу Гете.

Парадокс Цвейга — неясность, к какому «литературному классу» его следует отнести. Сам себя он считал «серьезным писателем», но очевидно, что его произведения — это скорее высококачественная массовая литература: мелодраматические сюжеты, занимательные биографии знаменитостей. По мнению Стивена Спендера, главной читательской аудиторией Цвейга были подростки из европейских семей среднего класса — это они взахлеб читали истории о том, что за респектабельным фасадом буржуазного общества скрываются «жгучие тайны» и страсти: ceкcуальное влечение, страхи, мании и безумие. Многие новеллы Цвейга кажутся иллюстрациями к исследованиям Фрейда, что и не удивительно: они вращались в одних и тех же кругах, описывали одних и тех же солидных и добропорядочных венцев, скрывавших кучу подсознательных комплексов под личиной благопристойности.

При всей его яркости и внешнем блеске в Цвейге чувствуется что-то ускользающее, неясное. Он был скорее закрытым человеком. Его произведения никак не назовешь автобиографическими. «Твои вещи — это ведь только треть твоей личности», — писала ему первая жена. В мемуарах Цвейга читателя поражает их странный имперсонализм: это скорее биография эпохи, чем отдельного человека. О личной жизни писателя из них можно узнать не слишком много. В новеллах Цвейга часто возникает фигура рассказчика, но он всегда держится в тени, на заднем плане, выполняя чисто служебные функции. Собственные черты писатель, как ни странно, дарил далеко не самым приятным из своих персонажей: назойливому коллекционеру знаменитостей в «Нетерпении сердца» или писателю в «Письме незнакомки». Все это скорее напоминает самошарж — возможно, неосознанный и самим Цвейгом даже не замеченный.

Цвейг вообще писатель с двойным дном: при желании в его классичнейших вещах можно найти ассоциации с Кафкой — вот уж с кем у него, казалось бы, не было ничего общего! Между тем «Закат одного сердца» — рассказ о мгновенном и жутком распаде семьи — то же «Превращение», только без всякой фантасмагории, а рассуждения о суде в «Страхе» кажутся заимствованными из «Процесса». На сходство сюжетных линий «Шахматной новеллы» с набоковским «Лужиным» критики давно обратили внимание. Ну, а знаменитое романтическое «Письмо незнакомки» в эпоху постмодернизма так и тянет прочесть в духе «Визита инспектора» Пристли: розыгрыш, создавший из нескольких случайных женщин историю великой любви.

Литературная судьба Цвейга — зеркальный вариант романтической легенды о непризнанном художнике, чей талант остался неоцененным современниками и признан только после смерти. В случае с Цвейгом все вышло с точностью до наоборот: по словам Фаулза, «Стефану Цвейгу довелось пережить, после его смерти в 1942 г., самое полное забвение по сравнению с любым другим писателем нашего столетия». Фаулз, конечно, преувеличивает: Цвейг и при жизни все же не был «самым читаемым и переводимым серьезным писателем в мире», да и забвение его далеко не абсолютно. По крайней мере в двух странах популярность Цвейга никогда не шла на спад. Страны эти — Франция и, как ни странно, Россия. Почему в СССР так любили Цвейга (в 1928-1932 годах вышло его собрание сочинений в 12 томах) — загадка. Ничего общего с любимыми советской властью коммунистами и попутчиками в либерале и гуманисте Цвейге не было.

* * *

Наступление фашизма Цвейг почувствовал одним из первых. По странному совпадению с террасы зальцбургского дома писателя, расположенного недалеко от германской границы, открывался вид на Берхтесгаден — любимую резиденцию фюрера. В 1934 г. Цвейг уехал из Австрии — за четыре года до аншлюса. Формальным предлогом было желание поработать в британских архивах над историей Марии Стюарт, но в глубине души он догадывался, что назад не вернется.

В эти годы он пишет об одиночках-идеалистах, Эразме и Кастеллио, противостоявших фанатизму и тоталитаризму. В современной Цвейгу реальности подобные гуманисты и либералы сделать могли немногое.

В годы эмиграции подошел к концу безупречно-счастливый брак. Все изменилось с появлением секретарши, Шарлотты Элизабет Альтман. Несколько лет Цвейг метался внутри любовного треугольника, не зная, кого выбрать: стареющую, но все еще красивую и элегантную жену или любовницу — молодую, но какую-то невзрачную, болезненную и несчастную девушку. Чувство, которое Цвейг испытывал к Лотте, было скорее жалостью, а не влечением: этой жалостью он наделил Антона Гофмиллера, героя своего единственного законченного романа, «Нетерпение сердца», написанного как раз в то время. В 1938 г. писатель все-таки получил развод. Когда-то Фридерика бросила ради Цвейга своего мужа, теперь он сам оставил ее ради другой — этот мелодраматический сюжет вполне мог бы лечь в основу одной из его новелл. «Внутренне» Цвейг так до конца и не расстался с бывшей женой, писал ей, что их разрыв был чисто внешним.

Одиночество надвигалось на писателя не только в семейной жизни. К началу второй мировой он остался без духовного руководства. В даровании и самой личности Цвейга проскальзывает что-то женственное. Дело не только в том, что героини большинства его произведений — женщины, что он был, вероятно, одним из самых тонких знатоков женской психологии в мировой литературе. Женственность эта проявлялась в том, что Цвейг был по своей сущности скорее ведомым, чем ведущим: ему постоянно требовался «учитель», за которым он мог бы следовать. До первой мировой войны таким «учителем» для него был Верхарн, чьи стихи Цвейг переводил на немецкий и о ком он написал воспоминания; во время войны — Ромен Роллан, после нее — в какой-то мере Фрейд. В 1939 г. Фрейд умер. Пустота окружала писателя со всех сторон.

Утратив родину, Цвейг впервые почувствовал себя австрийцем. Последние годы жизни он пишет воспоминания — еще один побег в прошлое, в Австрию начала века. Еще один вариант «габсбургского мифа» — ностальгии по исчезнувшей империи. Рожденный отчаянием миф — как говорил Йозеф Рот, «но вы все-таки должны признать, что Габсбурги лучше, чем Гитлер…» В отличие от Рота, его близкого друга, Цвейг не стал ни католиком, ни сторонником императорской династии. И все же он создал полный мучительной тоски панегирик «золотому веку надежности»: «Все в нашей почти тысячелетней австрийской монархии, казалось, было рассчитано на вечность, и государство — высший гарант этого постоянства. Все в этой обширной империи прочно и незыблемо стояло на своих местах, а надо всем — старый кайзер. Девятнадцатое столетие в своем либеральном идеализме было искренне убеждено, что находится на прямом и верном пути к «лучшему из миров».

Клайв Джеймс в «Культурной амнезии» назвал Цвейга воплощением гуманизма. Франц Верфель говорил, что религией Цвейга был гуманистический оптимизм, вера в либеральные ценности времен его юности. «Помрачение этого духовного неба было для Цвейга потрясением, которое он не смог перенести». Все это действительно так — писателю легче было уйти из жизни, чем смириться с крушением идеалов своей молодости. Ностальгические пассажи, посвященные либеральному веку надежд и прогресса, он завершает характерной фразой: «Но даже если это была иллюзия, то все же чудесная и благородная, более человечная и живительная, чем сегодняшние идеалы. И что-то в глубине души, несмотря на весь опыт и разочарование, мешает полностью от нее отрешиться. Я не могу до конца отречься от идеалов моей юности, от веры, что когда-нибудь опять, несмотря ни на что, настанет светлый день».

* * *

В прощальном письме Цвейга было сказано: «После шестидесяти требуются особые силы, чтобы начинать жизнь заново. Мои же силы истощены годами скитаний вдали от родины. К тому же я думаю, что лучше сейчас, с поднятой головой, поставить точку в существовании, главной радостью которого была интеллектуальная работа, а высшей ценностью — личная свобода. Я приветствую всех своих друзей. Пусть они увидят зарю после долгой ночи! А я слишком нетерпелив и ухожу раньше них».

источник

Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.